Вилла Пойяна и сегодня пребывает нетронутой во все том же сельском, усадебном контексте, что и пять столетий назад. Построена она была — на всякий случай — напротив старинного замка, дабы всегда можно было укрыться от неприятеля и дать отпор. Но сама окружена не стенами, а лишь умиротворяющими пейзажами.

Вилла была спроектирована и возведена для кавалера Бонифация Пойяна. Он был не венецианцем, а вичентийцем, но из дворянского рода, зарекомендовавшего себя устойчивой верностью Венеции. Гран-синьоры Пойяна были феодальными властелинами этих земель с раннего Средневековья. Бонифаций Пойяна по старой семейной традиции был военным (cavaliere переводится как всадник, представитель всаднического сословия, то есть рыцарь).

Почему прямо на средине жизненного пути он, в прошлом вояка-кавалерист и кондотьер, с головой уходит в ведение хозяйства в родовых поместьях? Есть один аспект, который побудил многих представителей его сословия пересмотреть в те годы жизненную философию и сменить род деятельности.

Дело в том, что массовое обращение дворян к земле в XVI веке было вызвано глубоким кризисом рыцарства как сословия. Чтобы понять его причины, надо вспомнить, сколь подавлены и возмущены были дворяне распространением огнестрельного оружия. Оно било по самым чувствительным местам рыцарской этики.

Социально-этический смысл существования дворянина — добывание славы своему имени на поприще военных подвигов. Он — ратоборец. Философия войны, любезная сердцам как греков и римлян, идущих на битву, будто на пир, так и средневековых рыцарей, сегодня понятна немногим. Рыцарь жил со своим именным мечом будто с верным другом, и военное искусство не состояло лишь в умении с ним обращаться, но было неотделимо от понятия доблести и кодекса чести. На рукоятках и гардах мечей гравировали девизы такого рода: «Не вынимай меня из ножен без причины, не вкладывай без славы!». И все это оказалось с появлением пищалей и аркебуз чудовищно дискредитировано — тем фактом, что судьбу поединка отныне решали не храбрость, закалка, сила и удаль в честной сече, но просто механический нажим гашетки. Какой-то стрелок, ничего не смыслящий в военной науке, разит рыцаря издали, как бесчестный трус, боящийся приблизиться к противнику! Это вероломно и подло. Известие о смертельном ранении кондотьера Джованни Медичи-Чернополосого в 1526 году выпущенным из мортиры ядром переживалось аристократическим миром как пощечина. Для рыцарского сознания было нестерпимо, что великий муж сражен бездушным свинцом, рукой какого-то безымянного швейцарца, из засады. Кавалер де Сервантес, который во время битвы при Лепанто в 1571 году лишился руки тоже не в честном бою, а шальным ядром, пущенным никому не известным пушкарем, правильно заострил проблему ядра: «По их милости самый храбрый рыцарь может пасть жертвою жалкого труса». И этот трус теперь вполне мог быть даже низкого происхождения! Напомним, что священной привилегией рыцарских устоев было право сражаться только с равными себе. Поднимать меч на противника из низшего сословия и уж тем более принять от него смерть считалось унизительным.

Использование огнестрельного оружия воспринималось такой же подлостью, как много веков спустя — применение газа, и лишало военное искусство всякого смысла. Ибо справедливо, если при встрече с достойным врагом одолевает искуснейший, меряясь с ним силой и доблестью лицом к лицу. Но нам мерзит, когда безусый простолюдин при аркебузе или тщедушный ополченец из подмастерьев, пустив пулю, может из-за угла уложить благородного витязя или изувечить могучего кондотьера.

Демократизм пороха глубоко возмущал нравственное чувство рыцарства и наносил смертельный удар прежним законам войны и аристократической идеологии. С такой подлой вещью как «пуля-дура» сознание меченосца примириться никак не могло. Трудно вообразить себе уныние, негодование и смятение, охватившие в те годы военную аристократию. Ариосто, современник кавалера Пойяны, слал гневные проклятья пищалям, пушкам, аркебузам, бомбардам и мортирам: «Вами растлится доблесть рыцарства!» Что рыцарство в таких условиях обречено пойти прахом и попросту становится смешным, первым понял Сервантес, оставшейся у него рукой написавший «Дон Кихота», эту «самую грустную из книг», как скажет Достоевский.

Крушение рыцарской этики под безличными ядрами неожиданно привело к духовному перерождению всаднического сословия. Его представителям, уязвленным в традиционном способе стяжания славы, отчаянно была нужна альтернатива. Именно так рассудил дон Иньиго Лойола (современник Пойяны), когда в 1540 году повесил свой меч перед изображением Святой Девы и основал новый орден — орден духовный, но структурированный по-военному жестко, со ступенчатой иерархией и с «генералом» во главе. То была новая армия — совершенно безоружная и больше не на службе у господина-сюзерена, а непосредственно у Господа. Militate Christo называлось это теперь, «сражаться за Христа», — огненным словом проповеди. Милитаристский дух военной аристократии и дворянская культура воли сохранялись и пестовались в ордене иезуитов (таково было его название), этой образцовой армии Церкви.

Новое веление времени — «действие превыше всего!» — легко уразуметь в церковных постройках той эпохи, в частности в интерьерах палладианской церкви Св. Георгия в Венеции, San Giorgio Maggiore. Прошествовав в ее церемониальном ритме, чувствуешь, как на левом боку у тебя будто вырастают ножны для шпаги: эти пространства не для медитации, но для устремленной поступи. Здесь ты на аудиенции самого высокого уровня, выше которого нет, — у Всевышнего, у Абсолюта. Это внятно транслируется самими стенами Сан Джорджо: вылитый колонный зал для приемов. Ведь место человека в храме таково: ты у Него на службе, Его придворный. Что может быть почетней?

Симптоматично, что поводом к обращению кавалера Лойолы в духовное лицо было свинцовое ядро, перебившее ему ногу при осаде Памплоны в 1521 году. После мучительных раздумий гордый идальго принимает единственно правильное решение: он снимает свой меч и учтиво кладет его на алтарь Царицы Небесной и дает военную присягу Небу, впредь устремляя свою волю ко славе в услужении у Бога. А девизом своего ордена начертал он — «к вящей славе Господней, ad majorem Dei gloriam».

Духовенство это было доселе невиданного образца: волевое, бурно ворвавшееся в дела мира. Состоял орден из людей, сумевших превратить потомственные военное честолюбие, авантюризм и страсть к фехтованию в умение побеждать убеждением на поле духовной брани. Этому ордену безоружных крестоносцев предстоит дать и выиграть множество сражений. В XVI веке большая часть Европы отложилась от «истинной римской веры» и была охвачена пагубой протестантства. Было где сразиться! Неудивительно, что «боевой орден» ждала необыкновенная популярность в среде дворянства: уже к моменту смерти Лойолы в 1556 году его армии присягает более тысячи лучших умов европейской знати, а в 1580-м орден насчитывает в своих рядах более 4 тысяч. Дворянство неудержимо влекло в иезуитский орден, вспомним молодого Луиджи Гонзагу, маркиза Манту- анского. Как многие, он переводит нереализованную жажду рыцаря старых дней к военному подвигу и героической смерти в подвижничество, в служение убогим, бедным и больным (немного как Кихот, но не в одеянии рыцаря, а в сутане). Подвижничество привело к тому, к чему не приводил воинский подвиг: после своей гибели на посту (ухаживал за чумными) Гонзага был «возведен до алтарей», то есть причислен к лику святых. Так что у Кихота была альтернатива не выглядеть смешным…

По всей Европе орден ведет священную войну за души. Победам не было конца — иезуиты сумели вернуть в лоно католичества Францию, пол-Германии, Польшу и всю Центральную Европу.

Середина XVI века вообще была эпохой предельно острой религиозной злободневности, вызванной реформой Лютера и повсюду заостренной биномией «мы или они». Оставаться в стороне было невозможно, ибо протестантизм пустил корни даже в Италии, и приятель Палладио граф Репета (для которого он тоже проектировал виллу) открыто демонстрировал симпатии к протестантам. В силу привычной толерантности Республики к иноверцам протестантов становилось все больше и в самой Венеции. В определенный момент даже сын Палладио будет привлечен инквизицией по обоснованному подозрению в протестантизме.

Моральный кризис военной аристократии вызвал массовый феномен «добровольной отставки», но сублимировался он не только в фанатической вере. Обладавшие более уравновешенным темпераментом дворяне стали оседать в своих фамильных вотчинах. Поднимать землю казалось гораздо более достойным, нежели практиковать военное ремесло в условиях бесславной встречи с пулей. В аграрных занятиях начинали усматривать даже какую-то тонкую героику. К трансформации понятия героического подталкивала вдобавок отовсюду напирающая гуманистическая культура, от которой тоже трудно было отмахнуться — а там взахлеб читали «Георгики» Вергилия, идиллическую «Аркадию» Саннадзаро и твердили о святости работ на земле, santa agricoltura…

С другой стороны, после затяжных войн наконец водворилась долговременная полоса гарантированного Венецией мира, которому суждено будет продлиться фактически три века. Самые дальновидные поняли, что имеет смысл подписаться на идущий из Венеции проект по перестройке экономики на новый лад путем возделывания земель Террафермы. Военное сословие начинает вкушать радости мирной усадебной жизни. Недаром на вилле Пойяна сохраняется фреска, знаковая для идеологии виллы: в центре главного зала перед аллегорией Мира некто в античной тоге преклоняет колена (на той же фреске идиллически прогуливается селянин в соломенной шляпе и бермудах).

Плутарх рассуждает так: «Нет другого занятия, которое бы столь же быстро внушало страстную привязанность к миру, как труд на земле: он сохраняет воинскую доблесть, потребную для защиты своего добра, но совершенно искореняет воинственность, служащую несправедливости и корысти. Поэтому Нума видел в земледелии своего рода приворотное средство, которым он потчевал граждан в намерении привить им любовь к миру». Этими же соображениями руководствовался в наступающий золотой век Августова мира Вергилий, создавая «Георгики», сельскохозяйственный трактат, всеми ресурсами мифологии поэтизирующий труд земледельца.

Как мы помним, и сам Дон Кихот кончил тем, что оставил поприще подвигов и благоразумно вознамерился вести жизнь пастушеской идиллии среди лугов и даже ветряных мельниц. Конечно, в реальности сменить ратный труд, любезный всадническому сословию на напряженную страду сельскохозяйственных баталий, было непросто. Поди докажи, что «поднимать землю» — героизм не менее доблестный, нежели красивая кавалерийская атака. Это было ведомо таким эпическим героям, как Одиссей, который с равной гордостью ссылался и на свою выносливость среди жнецов, и на свои бранные подвиги. Или святому Георгию, патрону рыцарства, имя которого в переводе с греческого обозначает «земледелец». Что до этимологий, то, вероятно, Бонифаций Пойяна иногда подумывал, что превратиться в ревнителя агрикультуры ему написано на роду: само его имя рифмуется с глаголом bonificare (мелиорировать, улучшать земли)…