Гуманистам, таким как братья Барбаро, идея согласности между языческой культурой и христианской духовностью была очень близка. Еще на заре Ренессанса грек Георгий Плифон призвал к иносказательной трактовке античных мифов — как олицетворений философских идей. Возникла и подозрительная концепция «всеобщей религии» (опять экуменизм!), реабилитирующая языческую мифологию. Она находит горячих приверженцев в лице таких апостолов гуманизма, как Фичино, надиктовавший молодому Боттичелли сюжет «Рождения Венеры», и Пико делла Мирандола, состоявший, кстати, в переписке со знаменитым гуманистом Эрмолао Барбаро, которому наши дачники приходились внучатыми племянниками.

Синтез эллинской культуры с монотеизмом христианства представлялся разумным многим мыслителям, от Климента Александрийского до Эразма Роттердамского, тем более что христианство есть естественный наследник Античности: завязь и фрукт. В западном сознании и быту эти якобы противоположности уживаются не менее бесконфликтно, чем в русском сливаются воедино архаические верования с православной догматикой и ритуалом, как, например, огнепоклонническая вера в свечки или обычай вкладывать в руки умершим листок с молитвой (все атавизмы и пережитки язычества). К реликтам религии Ярилы принадлежат также вера в предзнаменования, в магическую силу освященной воды, волхование, ритуальное отношение к еде, идентификация веры с национальной принадлежностью. Спросим себя: не хуже ли, когда декор — христианский, а в душе — голое язычество?

В нашем случае — ровно наоборот: языческий декор виллы Барбаро нанесен на пространство в форме креста. Не только сама гостиная в плане — крест, но и вся вилла, если посмотреть на план здания сверху, держит в уме классическую христианскую базилику с ее продольным главным корпусом, трансептом и апсидой (которой соответствует экседра Нимфея). Человек Возрождения мыслил, так сказать, обоими полушариями. В подобном сближении культур Христос представал в ретроспективе Орфея или Адониса, а божественная Любовь освежалась в ипостаси Афродиты (sanctissima dea — священная богиня, как называл ее тот же Бембо, друг братьев Барбаро, впоследствии кардинал!). Христианство помещалось в контекст, способный порождать необычные богословские расклады благодаря оптике сравнения и приему «усиления», заложенному в любой метафоре. И одно обретало дополнительные краски через другое. Например, Боккаччо, в 1344 году рисуя себе красоты античных Полей Елисейских, имел в виду вполне христианские «услады Рая», хотя эти услады несколько отличаются от античных.

Для католичества, адептом которого являлся Даниэле Барбаро, недопустимо лишь, когда считающие себя христианами строят свою жизнь в согласии с приметами и народными суевериями, по своему характеру языческими. Так что подобная роспись отнюдь не обличает секулярный менталитет и вольнодумство. Пико делла Мирандола и Фичино считали, что религии древнеримская и нынешняя римско-католическая, в сущности, говорят об одном и том же, но «немного другими словами», как выразился Фауст. И пришли к выводу, что якобы в каждой религии есть зерно истины. Была сделана попытка приручить и астрологию. «Небеса находятся внутри нас: <.. .> Луна обозначает непрерывное движение ума и тела; Марс — скорость; Сатурн — медлительность; Меркурий — разум; Венера — человечность», — прорекает Фичино. И вот, с заоблачных высот Олимпа, Венера кажет нам тяжеловатый свой стан, Аполлон играет с атрибутом, Диана целуется с востроносой левреткой, но надо всеми богами в центре реет Божественная Премудрость, полнотелая Sapienza. Она занята тем, что изгоняет с небес Грех (в виде дракона). Присутствуют четыре природные стихии: воздух (олицетворен Юноной), земля (Рея, великая мать), огонь (Вулкан) и вода (Нептун). Затем идут семь планет, каждая со своим зодиакальным символом. «Благодаря присутствию божеств, которые дали имена небесным светилам, принятым в оборот христианского мироздания, налаживается легитимный контакт между языческим небом и ныне действующей картиной мира», — как бы говорит Даниэле Барбаро со слов Фи- чино. «А приснодевы нимфы в твоем нимфее — яркий прообраз католической идеи целибата», — язвительно добавил бы Маркантонио. Точно как у Боккаччо:

Тут нимф она <Диана> в беседах укрепляла Блюсти священный девственный обет.

Общее содержание этих росписей — не выдумка Веронезе, а воля заказчика. Веронезе, как всякий живописец того времени, почти не имел голоса в выборе тем. Но его солнечный гений — везде: в решении темы, колорите, неожиданных ракурсах и деталях. Правда и то, что в таких больших и хорошо организованных мастерских, как у Веронезе, бытовала практика предлагать клиентам своего рода живописные полуфабрикаты: было разработано в миниатюре несколько сюжетов, пригодных для росписи вилл, и заказчику оставалось только указать на понравившийся. Но в данном случае можно поручиться, что за кистью исполнителя стоят братья Барбаро. Именно их иконографическая программа, где слились воедино астрология, мифология и родная христианская религия, была реализована Веронезе.

Но реализована явно не очень послушно — это было бы не в характере Веронезе. До сих пор непонятно, что символизируют на его фресках обезьянка, собака и попугай. Согласно средневековому «Физиологу», каждое животное что-либо да олицетворяет в христианском богословии. Даже о еже, с известной натяжкой, сообщается: «Еж карабкается на лозу и бросает вниз на землю ягодки винограда и кувыркается на них. Подобно ему пребывай среди Верных поблизости от духовной Лозы». Но здесь попугай с обезьянкой явно не на службе у идей, не фигурируют как аллегории, а завелись себе попросту в частном порядке. Сидят без всяких задних соображений и совершенно ничего, кроме себя, не обозначают.

Тут же при согласном реянье божеств присутствуют, в натуральнейшей близости к небожителям, жена Маркантония Барбаро, красавица Джустиниана. С рассеянным взглядом хозяйка дома вышла к балюстраде показать нам свое серебристое темно-голубое шелковое платье, жемчужное ожерелье и прелестный овал лица. При ней кормилица в чепце и с жестом «дети, не шалить». А вот и они, трое ее прехорошеньких мальчиков: Альморо, Франческо с книжкой и маленький Альвизе, — все в настоящий рост. Во всем непринужденно разлит легкий дух привольной зажиточной жизни. Дети заняты кто чем, уже не поскуливает от страха высоты любимый щенок, забралась на верхотуру обезьянка, ах! и зеленый попугай. Отсюда, со своей балюстрады, высокопоставленное семейство Барбаро в обществе олимпийских богов благосклонно наблюдает, вот уж скоро пять столетий, что у нас тут происходит интересненького.

Веронезе (1528-88), преемник Тициана, был гением «легкого» искусства. Он вошел в историю как непревзойденный мастер колорита и отпетый эстет-затейник. Трудно представить художника более далекого от деревенской жизни — он живописец роскоши, блеска, шелков и узора парчи, «певец любви, певец богов». Ему подавайте писать на балконах щеголих щедрых форм, стрекоз в корсаже с декольте — как очаровательно! Он живописец светской жизни бомонда, и больше модельер и куафер, чем художник, — самозабвенный поэт одежды. Все бы ему завивать синьоринам златые локоны! После его эффектных драпировок «облачения рафаэлевских Мадонн кажутся вырезанными из бумаги», верно подметил один искусствовед. Он легкомыслен, он откровенный фетишист и экзотерик, он ценит «дух мелочей прекрасных и воздушных, бездумной жизни легкое житье», любит и знает фактуру вещей, очарован переливами камней, прожилками на мраморе, женской светлой кожей и, как никто, умеет передавать поверхность жизни, милый вздор, — но каждая мелочь у него приобретает лирическую значимость и возведена в перл творения.

Среди художников Ренессанса Веронезе занимает место неоспоримого гедониста. Он пьет жизнь, и по характеру он очень схож с Пушкиным: добро и зло приемлет большей частью равнодушно, и с мудростью ветхозаветного Иова умиляясь пестроте подлунного мира, он печется исключительно о качестве своей продукции. Пушкин обмолвился: настоящая поэзия должна быть, прости Господи, глуповатой. Веронезе не боится быть божественно глуповатым. И в этом есть свое величие. «Настоящая грандиозная и высокая концепция мира и возвышенное мировоззрение, — пишет Михаил Кузмин, и эти слова надо приложить к Веронезе, — почти всегда приводят к умиленности Святого Франциска, комическим операм Моцарта… Недоразвитые или дурно понятые — к бряцанию, романтизму и Вагнеру». Те, кто не заботятся об высоких идеях и философских глубинах, но «влюбляются в вещи и готовы всем своим бессмертием пожертвовать за преходящие формы этого мира, те находят играя философский камень, превращающий в золото все, к чему ни прикасаются они», — разгадал загадку таких, как Веронезе и Моцарт, другой наш поэт, Максимилиан Волошин. Веронезе был изощрен и простоват одновременно, как всякий великий художник.